Идея создания кафе, явившегося по сути первым официальным молодежным и джазовым клубом в СССР, принадлежала целиком МГК - Московскому Городскому Комитету Комсомола. Была осень 1961 года, пик хрущевской “оттепели”, время, когда надежды на послабления и улучшения еще теплились, когда в МГК пришли в качестве так называемых внештатных инструкторов вполне приличные люди. Да и среди профессиональных комсомольских работников, в среде карьеристов-перестраховщиков в тот период попадались еще романтически настроенные “комсомольцы-добровольцы”, принципиальные, честные и рискованные. Должность внештатного инструктора была лишь поводом делать хорошие дела, пользуясь именем МГК как прикрытием. Как правило, это были люди сравнительно немолодые, получившие высшее образование, специалисты в своих областях. Именно на них и были целиком возложены организация и функционирование “Молодежного”. Никаких денег за эту работу никто не получал, это даже и в голову не приходило - все строилось на голом энтузиазме. Я думаю, что те, кто выдвинул и санкционировал идею создания такого заведения, будь то партийные чиновники или органы политического надзора, были людьми дальновидными и неглупыми. Здесь убивалось сразу несколько зайцев. Во-первых, это кафе предназначалось для “выпускания пара”, по аналогии с функционированием клапана в паровом котле, когда при возрастании давления до критической величины, клапан открывается и автоматически спускает немного пара, предотвращая взрыв котла. Во-вторых, такое место становилось очень удобным наблюдательным пунктом для самых разных ведомств идеологического и политического надзора. Здесь, при определенном терпении с их стороны, появлялась возможность всегда быть в курсе дела всех модернистских увлечений молодежи, к примеру - джазом, абстракционизмом, западной литературой и поэзией, запрещенными советскими изданиями, религиозными и духовными учениями. Ну, и в-третьих, столице СССР в посткультовский период демократического заигрывания с остальным миром было просто необходимо иметь доказательства того, что и у нас в стране есть все, и джаз, и модные молодые люди, и вообще - свобода мысли и поведения. Это была типичная форма показухи, рассчитанная на наивных иностранных гостей разного уровня, на отнюдь не наивную западную прессу. Кстати, мы тогда это прекрасно понимали и всячески подыгрывали властям, так как для нас это было единственным шансом выйти на поверхность из убогого подпольного существования в форме художественной самодеятельности, игры на танцах в заводских или институтских дворцах культуры или обслуживания советских эстрадных певцов.
Я попал в “Молодежное” благодаря моему другу, архитектору Володе Кильпе. Он был автором проекта интерьера кафе, внештатным инструктором МГК и в дальнейшем - членом Совета кафе. Именно ему, еще в период обсуждения самой идеи кафе-клуба в МГК пришла в голову мысль сделать джаз основой культурной программы кафе, пригласить джазменов. Тогда эта мысль была довольно смелой. Дело в том, что даже в послесталинское время к джазу в нашей стране отношение было хуже некуда. В официальных сферах он продолжал считаться вражеским искусством, чуждым советской идеологии. В народной же массе, в обывательской среде джаз всегда ассоциировался исключительно с ресторанным пафосом, пьяными танцами, жратвой, угаром, загулом. Как не вспомнить тут сакраментальные слова из послевоенных кабацко-дворовых песен типа “Венгерского танго”, где после сакраментальной фразы: “..с тобой пройдем мы в ресторана зал, нальем вина искрящийся бокал..” следует: “..расскажи о чем тоскует саксофон, голосом своим терзает душу он..” Или в другой популярной тогда песне: “так проходит вся жизнь в угаре пьяном,...где плачет пьяный саксофон, рыдает скрипка, а на бледных губах дрожит улыбка...” Нашему поколению послевоенных джазменов предстояло переломить эту тенденцию и доказать, что джаз - это искусство серьезное и содержательное, что его место на концертной сцене, а не в кабаке. Собственно говоря, проблема была не новой. Как это ни странно, на родине джаза, в США, за изменение общественного статуса этого жанра велась борьба уже с 40-х годов, если не раньше. Тем более, что к началу 60-х само искусство джаза настолько преобразилось в сторону усложнения и утонченности, что говорить о его исключительно развлекательской функции стало нелепым. Достаточно вспомнить Дэйва Брубека, Орнета Коулмэна, Стэна Кентона и Гюнтера Шуллера, организацию “Джаз в филармонии” Нормана Грэнца. Тем не менее, пренебрежительное, потребительское отношение к джазу в определенных респектабельных кругах американского общества существует и по сей день.
Появлению кафе “Молодежное”, а вслед за ним - “Аэлиты” и “Синей птицы” - предшествовал ряд попыток организации джаз-клубов в Москве. Одна из первых была предпринята где-то в середине 50-х небольшой кучкой энтузиастов-романтиков, куда входил и я. Это были не музыканты, а просто неугомонные фанатики джаза. В то время я и не думал, что стану серьезно заниматься исполнительством, да еще на саксофоне, а энергию, порождаемую постоянным восхищением, я бы даже сказал - восторгом от всего, что было связано с джазом, девать было некуда. Поэтому, когда на каких-то “процессах” и институтских вечерах я познакомился с такими же фанатиками - Алексеем Баташевым и Леонидом Переверзевым, то образовалась компания заговорщиков. Решено было создать джаз-клуб. Что это такое, мы толком не знали, но представляли его себе как некую общественную организацию, призванную всячески способствовать развитию джаза в СССР.
Кто-то из упомянутых выше договорился в одном из ЖЭКов Бауманского района и нам дали крохотную комнатку в полуподвале старого дома где-то в районе Ново-Басманной улицы. Я помню, как мы навесили на дверь этой комнаты свой замок, изготовили копии ключа и раздали каждому из “членов клуба”. А было нас всего несколько человек. Я страшно гордился, нося этот ключ в кармане, чувствуя себя кем-то вроде молодогвардейца-краснодонца, только наоборот. На самом деле, мы даже не подозревали, какую опасную игру затеяли. Хоть Сталин в тот момент был уже на том свете, отношение советской власти к несанкционированной активности любого рода у советской власти было прежним. Везде им мерещился заговор. Ну, а джазовое подполье в условиях набиравшей обороты холодной войны, носило явную политическую подоплеку. Ведь партия уже создала образ врага в будущей войне - им стала Америка, с ее джазом, кока-колой и жевательной резинкой.
Первый сигнал об опасности я получил неожиданно и вовремя. На одном из наших “заседаний” в той самой комнатушке мы составили проект Устава для членов джаз-клуба, с целями и задачами, правами и обязанностями и т.д., как положено. Все было зафиксировано от руки на листочках бумаги. Возник вопрос, где и как все это отпечатать и размножить. Стали выяснять, у кого есть дома пишущая машинка, и оказалось, что только у меня, вернее, у моего отца, научного работника, который купил ее в комиссионном магазине после войны для своих нужд. Это была добротная немецкая довоенная машинка фирмы “Torpedo”, которую я хорошо освоил, еще будучи старшеклассником, когда надо было отпечатать экзаменационные билеты, тайком раздобытые перед экзаменами. Я как-то привык считать ее своей и поэтому, придя со “сходки”, засел за печатание “Устава”. И здесь ко мне подошел мой отец и спросил, для чего я взял машинку. Я, ничего и не желая скрывать, показал предполагаемый текст. Его реакция была настолько неожиданной, что я подумал, что у него не в порядке с психикой. Мой отец вдруг страшно разозлился и перепугался. Он схватил машинку вместе с заправленной туда бумагой, на которой уже красовался заголовок “Устав джаз-клуба”, и напомнил мне, что я не имею права без спроса пользоваться этой вещью. Поначалу возник не просто конфликт, а скандал, так как я почувствовал, что не выполню почетного задания нашей организации, и пытался машинку не отдавать. Затем отец, осознав серьезность моих намерений, взял себя в руки и начал логично и обоснованно объяснять мне, какая опасность поджидает не только меня, но и всю нашу семью, если листочки, напечатанные на этой машинке, попадут в руки спецорганов. Он, как секретарь парткома у себя на работе, прекрасно помнил, как в сталинские времена бесследно пропадали молодые люди, заподозренные в каких-либо организованных действиях, будь то кружок эсперанто или любителей импрессионизма. Он также поведал мне, что все печатающие машинки находятся на учете в КГБ, и что по шрифту ничего не стоит определить владельца. Самое главное, он умолял не играть ни в какие заговорческие игры, так как это рано или поздно приведет к ГУЛАГУ. Если говорить честно, я тогда впервые задумался над некоторыми вещами, несмотря на негативное отношение ко всем партийным нравоучениям отца. Таким образом, мне не удалось отпечатать этот исторический документ. Возможно, что этот эпизод как-то повлиял на мою дальнейшую стратегию и тактику в играх с властью. Осознав безысходность и опасность подполья, мы все тогда начали искать контактов с наиболее молодой и демократичной частью советской бюрократии - комсомолом, в лице отдельных деятелей на уровне Райкомов. Использовать их как прикрытие в борьбе за джаз в нашей стране - было единственным выходом. И вот, в конце 50-х в Москве на короткое время, при поддержке Октябрьского РК ВЛКСМ, возник джазовый клуб в помещении ДК Энергетиков на Раужской набережной, где впервые стали проводиться концерты современного джаза совместно с комментариями Алексея Баташева, Леонида Переверзева и Аркадия Петрова. Здесь впервые стала формироваться новая джазовая аудитория, возникла культура слушания джаза, зародилось иное отношение к джазу, как к серьезному искусству. История клуба на Раужской требует отдельного повествования. Я упоминаю о нем лишь в связи с тем, что именно там несколько молодых джазовых коллективов, игравших ранее лишь на “халтурах”, и существовавших как бы в “подполье”, смогли заявить о себе, и не только любителям джаза, а и представителям власти, в частности комсомольским работникам.
В 1960 году комсомольским организаторам понадобилось создать современную атмосферу на проходившем в Москве международном Форуме молодежи и студентов. Клуб в ДК Энергетиков на Раужской к тому моменту уже был тихо прикрыт под благовидным предлогом борьбы со случаями спекуляции американскими пластинками в туалете, якобы имевших место во время проведения джазовых мероприятий. Форум проходил без особой помпы, в отличие от Фестиваля 1957 года, в клубах и домах творчества, в форме симпозиумов и конференций. Во время вечерних встреч была необходима непринужденная и современная атмосфера. Здесь как нельзя лучше пригодились джазовые составы, проявившие себя в клубе на Раужской. Мой квинтет был в их числе. Нас попросили поиграть во время встреч советских и иностранных студентов в Центральном Доме Литераторов. О деньгах не было и речи, для нас и это был подарок. Мы отыграли как положено, проявив себя с самых лучших сторон по части организованности, надежности и музыкального профессионализма. Кстати, играли только то, что хотели, то есть - современный американский джаз. Никаких обработок советских песен или народных мелодий. И вот, где-то через год, работники МК ВЛКСМ что-то там вспомнили и меня пригласили на встречу по поводу организации кафе “Молодежное”. Здесь собрался будущий Совет кафе и актив, то есть те, кто должен помогать Совету. Было решено, что кафе будет работать как молодежный клуб шесть раз в неделю, с семи до одиннадцати вечера. Днем, как и раньше, там продолжала функционировать обычная общепитовская точка с постоянным меню: сосиски с горошком, яичница, кофе с пирожным, мороженое, красное сухое вино типа “Мельник”. Но зато вечерами, в клубные дни, при том же меню, была намечена принципиально новая форма общественного времяпрепровождения под руководством московского комсомола. Она состояла в следующем. За каждый из вечеров отвечал кто-либо из членов Совета кафе со своими активистами, которых он подбирал сам. Член Совета должен был обеспечить в свой день присутствие и выступление в кафе так называемого “известного человека”, будь то поэт, писатель, артист, космонавт, ученый, спортсмен, музыкант... Встреча посетителей кафе с таким гостем и составляла основу проводимого вечера. Договорится с известным человеком и заручиться, что он не подведет и обязательно придет, было делом непростым, но и члены Совета были люди боевые, интеллигентные, умевшие находить контакт и уговаривать. Срывов практически не было, хотя в самом начале многие из приглашаемых относились к идее выступить в каком-то маленьком кафе с недоумением. Если не удавалось найти известных, то предлагались так называемые “интересные люди”. Выступление каждого гостя было центральным событием, но начинался вечер с концертного выступления моего ансамбля, где я впервые в моей жизни стал общаться с публикой, объясняя, что за пьесу мы будем исполнять, кто ее автор, к какому стилю она относится, где будет тема, а где импровизации. После джазовой части, на сцену выходил ответственный за данный вечер и представлял гостя, который сам строил свое выступление как умел, ориентируясь в необычной обстановке маленького кафе. Поэты читали стихи, художники показывали свои работы, музыканты играли и так далее. Затем очень часто завязывалось неформальное общение гостя с публикой в форме вопросов и ответов. Для того времени общение незнакомых людей между собою, да еще в общественном месте, где твои слова могут быть зафиксированными, было настолько новым и волнующим явлением, что сейчас даже невозможно оценить. Но я помню эту особую приподнятость, ощущение легкости и свободы, которое часто возникало в стенах этого кафе. Заканчивался вечер опять джазовой программой, но уже более демократично, с включением пришедших в гости музыкантов, с более доступным репертуаром, допускающим танцы, без которых разогретая публика уже больше не могла сидеть на месте.Позднее, когда кафе “Молодежное” было широко разрекламировано в прессе как еще один пример обогащения социалистического образа жизни, когда у него появились подражатели в других городах СССР, когда композитор Марк Фрадкин написал специальную песню “В кафе “Молодежном”, выступить там в качестве гостя стало делом почетным. Ходили в основном “свои” люди. Что касается обычных посетителей, с улицы, то их попадало в кафе крайне мало. Кафе приобрело такую популярность, что войти туда в клубный день вечером можно было, главным образом, по блату, по знакомству, как это и было в советские времена по отношению ко всему дефицитному. В кафе было всего сто с небольшим посадочных мест, подставлять стулья и добавлять столы было некуда из-за неудобной планировки основного зальчика в форме “кишки” вдоль стойки бара.
Что касается очереди желавших попасть в кафе, то она образовывалась за несколько часов до открытия, и потом внутрь попадали лишь те, кто стоял в самом начале. Остальные оставались стоять, ожидая, что кто-нибудь уйдет, и их пустят на освободившиеся места. Но такое почти не случалось, так как все сидели до конца, потому что каждый вечер была новая программа, время там пролетало незаметно. Вот так и стояла очередь вдоль всей витрины кафе и магазина “Динамо” вплоть до окончания вечера, каждый день, в течение нескольких лет. При воспоминании об этом у меня до сих пор возникает сочувствие к этим людям, смешанное с сознанием нелепости происходившего. Тем не менее, я сам постоянно способствовал проникновению в кафе всех нужных нам людей и просто друзей либо “мимо очереди”, через главный вход, либо через служебный “черный” вход со двора. Но это было делом не простым, так как дирекция кафе запрещала проводить людей через служебное помещение. Здесь было налицо явное и строго карающееся нарушение санитарно-гигиенических норм, особенно зимой, когда люди в пальто и шапках проходили сперва сквозь кухню и подсобки, а потом и через весь зал к гардеробу. А через главный вход войти “блатным” иногда не давала сама возмущенная очередь. В конце концов, все, кто должен был пройти, проходили, тем более, что были напечатаны специальные пригласительные билеты, раздававшиеся заранее и служившие пропуском как для дежурных дружинников на входе, так и для очереди. Наш музыкантский столик стоял в нише, образованной витриной кафе, плотно задернутой шторами. Наши друзья, приходившие без предварительной договоренности, музыканты, забежавшие “на огонек” поиграть, обычно стучали нам в стекло витрины чем-нибудь железным, ключом или монеткой, мы отдергивали штору и условными знаками показывали, что надо делать, куда идти.
Если вспоминать другие вечера с высокими официальными гостями, то одной из наиболее запомнившихся была встреча с Юрием Гагариным и отрядом космонавтов. Их всех усадили на сцене, посетители, как это часто бывало, взяв свои стулья, рассаживались на площадке перед сценой, и начиналось общение в форме вопросов-ответов, причем довольно неформальное. Сам Гагарин, еще в начале своей славы, держался довольно зажато, но очень естественно, ничего из себя не изображая. Зато роль весельчака и рубахи-парня брал на себя Попович, запомнился и Евгений Леонов, во многом отличавшийся от типичного советского военного. Никогда не забуду вечер, на который пригласили писателя Михаила Светлова. Именно в тесном общении, в простом разговоре с небольшой аудиторией посетителей кафе проявились особые душевные качества этого человека, огромный, скрытый в глубине, но искрящийся горьковатый юмор и доброта. Этот единственный в жизни близкий контакт с ним дал мне больше понять о нем, чем то, что я читал или слышал до этого. То же самое можно сказать и о встрече с Назымом Хикметом, который, будучи известным нам всем как турецкий писатель, вдруг обнаружил, помимо всего прочего, приличное знание русского языка. Часто в качестве гостей бывали новые, восходящие звезды советской поэзии, такие как Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Бэлла Ахмадуллина, Роберт Рождественнский.
Помимо престижных культурных связей у нас появились и полезные контакты. Чтобы иметь возможность проходить в кафе, минуя очередь, нам стали предлагать свои услуги представители так называемой “сферы обслуживания”, через которых можно было “достать” все дефицитное, от товаров до услуг. Одно знакомство, начавшееся на такой почве, переросло позднее в постоянную дружбу. Однажды в кафе ко мне подошел человек и на ломаном русском языке сказал, что он финский студент, Сеппо Сипари, проходящий в Москве стажировку, что он очень любит джаз и сам немного играет на контрабасе и гитаре. У него ко мне деловое предложение - я устраиваю ему постоянный беспрепятственный проход в кафе, а он постарается привезти мне и моим музыкантам необходимые инструменты. Это было, как нельзя более, кстати, поскольку инструменты из-за рубежа никто не вез, это было рискованно, тяжело и невыгодно. Те, у кого была возможность привозить что-то на продажу, предпочитали совсем другой товар. Я оформил для Сеппо какой-то пропуск активиста кафе и попросил его привезти мне настоящий фирменный саксофон. До этого я играл неизвестно на чем, на каком-то старье, постоянно ремонтируя свои инструменты и меняя их по принципу “шило на мыло”. Сеппо пообещал, но сказал, что будет одна проблема - на границе обычно записывают любой ввозимый инструмент, и проверяют его наличие при выезде из СССР. Так что мне надо будет достать любую развалину, лишь бы напоминала саксофон, для предъявления ее пограничникам при выезде, иначе у него будут неприятности. До того, чтобы записывать марку и серийные номера, имеющиеся на всех инструментах, таможенная система тогда почему-то не додумалась. Все так и произошло, я стал обладателем американского альт-саксофона марки “Kohn”, почти нового, купленного в Финляндии в комиссионном, такого, на каком играл еще недавно Чарли Паркер. Позднее Сеппо умудрился привезти для Валеры Буланова целую ударную установку американской фирмы “Ludvig”, какой ни у кого в Москве не было. Однажды в кафе пришла группа солидных людей, состоявшая из американских бизнесменов, руководителей “Ford Fundation”, корреспондентов журнала “Look”, и сопровождавших их наших чиновников. Американцы попросили меня дать интервью для их журнала, а потом господин из фордовского Фонда спросил меня, что бы мне хотелось получить из Америки. Я решил, что другого такого случая на представится, и попросил, на всякий случай, прислать мне мундштук для саксофона, который делался и продавался тогда только в Нью-Йорке, так что мой финский друг достать его у себя не мог. Американец подробно записал все параметры мундштука и мы расстались. Честно говоря, у меня в тот момент никакой надежды на получение этого мундштука не было. С Западом, и особенно с Америкой, у простых людей не было никаких контактов. Прошло несколько месяцев, и я забыл про ту встречу. Но однажды кто-то из Совета кафе передал мне телефон, по которому мне надо позвонить по поводу какой-то посылки. Я позвонил и оказалось, что это телефон отдела Внешних сношений Министерства Здравоохранения. Чиновник этого отдела сказал, что к ним пришла на мое имя набольшая посылка, и что я могу взять ее. Было странно, почему она пришла именно это министерство, и что это за посылка. Я приехал по указанному адресу на Рахмановский переулок, нашел нужную комнату и получил легкий сверток, обернутый в желтую почтовую бумагу, еще не догадываясь, что там внутри. Лишь сорвав обертку, я увидел коробочку с надписью “Mayer” Mouthpiece, Medium Chamber , New York. Все было как во сне и поэтому врезалось в память на всю жизнь. Оказалось, что господин из Фонда Форда приезжал в СССР по приглашению Министерства Здравоохранения и поэтому передал посылку именно туда. Это был один из случаев в моей жизни, позволивших мне убедиться в том, что иностранцы слов на ветер не бросают и обещания выполняют. Теперь я был упакован полностью, оставалось работать над звуком и техникой, никаких отговорок и скидок больше было.
Одной из самых болезненных проблем для меня, как для исполнителя, было недопонимание джаза нашей публикой, его неадекватная оценка как вида искусства. Я всегда терял чувство юмора, наблюдая попытки советских людей обязательно танцевать под джаз или любую другую музыку, если она звучит в помещении, где есть пространство, хоть чем-то напоминающее танцплощадку, особенно, если это происходит в кафе, где есть столики. С самого начала работы в “Молодежном” мы столкнулись с этим, и мне пришлось начать решительно бороться с устоявшимися обывательскими привычками масс. Как только мы начинали первое отделение, обычно наиболее сложными пьесами, явно концертного характера, из-за столика поднималась какая-нибудь пара и начинала топтаться перед нами, совершенно вяло и невпопад. Через некоторое время к ней присоединялись другие, и возникала в каком-то смысле сюрреалистическая картина: на сцене происходит нечто совершенно новое, для тех времен авангардистское, а рядом - бессмысленное топтание в традициях обычного советского ресторана. Играть в такой ситуации было неприятно, и я думаю, что определенной части публики, пришедшей послушать современный джаз, все это также не нравилось. Самое неожиданное для меня происходило, когда народ пытался танцевать даже в перерыве между нашими отделениями, когда мы специально просили ставить через трансляцию спокойную классическую музыку. К счастью, у меня тогда была возможность как-то контролировать ситуацию, используя для этого простое средство, очень распространенное в те времена - комсомольских дружинников. В активе каждого члена Совета кафе каждый вечер их было несколько человек, в их функцию входило следить за порядком, главным образом, на входных дверях. Но я попросил выделить мне двоих дружинников для своих целей. Если во время исполнения нами концертных пьес кто-то выходил танцевать, а не дай Бог, подходил к оркестру и заказывал сыграть что-то (а бывало и такое), то дружинники подходили и тихо объясняли, что надо сесть на место и слушать, а то могут и попросить покинуть кафе. Так постепенно мы приучили посетителей «Молодежного» вести себя адекватно, причем силовыми методами. Ничего не поделаешь - “культуру - в массы”. Так началось мое сознательное “культуртрегерство”, построенное на убеждении, что народ можно как-то воспитать, повысить его “культурный уровень”. Мне понадобилось не одно десятилетие для того, чтобы избавиться от этого, чисто советского заблуждения. (Послеперестроечная действительность, лишенная всякого воспитательного нажима на массы, показала истинный культурный уровень и музыкальные вкусы народа. Оказалось, что ничего, кроме детективов, сериалок, примитивного диско или полублатной кабацкой песни подавляющему большинству просто не нужно, - вот и вся цена бывшего советского культуртрегерства). Чтобы не сложилось впечатления, что я слишком жестко и придирчиво оцениваю такую ситуацию с танцами, могу оправдаться тем, что сам неоднозначно отношусь к желанию так называемых “простых” (в данном случае - неподготовленных в общекультурном смысле) людей танцевать при малейшей возможности. Здесь скорее проявляется особая национальная российская черта, идущая от темперамента, открытости и общительности, с одной стороны. Но с другой - у нашей публики в общественных местах часто проявляется желание почувствовать себя этакими барами, заказать музыку, с пафосом дать на чай официанту, швейцару, лакею. Известно, что в западных странах тоже даются чаевые в ресторанах и даже иногда заказывается музыка (хотя это там не принято). Но все это происходит с совсем другим отношением к тем, кому дают, а самое главное - в других формах. Деньги никогда не суют музыкантам в руки, обычно в сторонке ставится большой бокал, куда посетители кладут их в случае, если им понравились исполнители. А чаевые официантам входят в сумму, указанную в чеке при расчете. Там традиционно одинаково уважается любая профессия, а проявление барства и высокомерия считается дурным тоном. В России, как в стране исторически отсталой от Европы во многих отношениях, сохранилось до сих пор снисходительное отношение к музыкантам (независимо от жанра), да и вообще к артистам, со стороны людей, обладающих либо властью, либо большими деньгами. Такое отношение наблюдалось в Европе в далеком прошлом. В Средневековье, как известно, музицирование было делом опасным, так как церковь сперва вообще запрещала извлечение звуков из каких-либо инструментов, считая, что существует лишь один созданный Богом инструмент - человеческий голос. Все остальное - флейты, скрипки, бубны - от лукавого. Поэтому бродячих музыкантов в те далекие времена просто убивали, как пособников дьявола. Позднее, к 17-18 векам, официальная светская музыка все-таки утвердилась, как бы отделившись от церковной. Практически непризнанными при жизни творили такие гении как Бах или Моцарт. Это сейчас мы преклоняемся перед величайшими именами той эпохи, забывая, что тогда отношение к ним было совсем иным. Ведь люди искусства были в обществе на унизительном положении, находясь на услужении у курфюрстов, королей, князей и т.п. Взять хотя бы судьбу великого Гайдна, прослужившего всю жизнь в качестве придворного композитора у графа Эстергази. Да и сама одежда оркестрантов - фраки, которыми они так иногда гордятся в наше время, были ни чем иным, как униформой придворных лакеев. Нелегко складывалась судьба тех, кто пытался проявлять независимость в жизни и в творчестве. Достаточно вспомнить Паганини, Листа или Вагнера.
В нашем столетии вся эта история с попытками самоутверждения музыкантов в обществе заново прокрутилась на примере джаза, но в убыстренном темпе. Джаз, возникший в начале века в самых низах американского общества, в негритянских кварталах, в портовых публичных домах, на похоронах и свадьбах, в кабачках и дешевых дансингах, уже к 60-м годам достиг высот филармонического искусства, перешагнув расовые и национальные рамки, став явлением мировой культуры. Но в сознании многих обывателей, не знакомых со всем наследием джаза, а главное, не способных, ввиду отсутствия чувства драйва, воспринимать джазовую энергетику, этот жанр так и остался развлекательным, прикладным. Для людей, склонных, по тем или иным причинам причислять себя к высшей части общества, джаз всегда был музыкой для людей второго сорта по сравнению с классической музыкой. Мне приходилось сталкиваться с белыми американскими чиновниками высокого ранга, которые и не скрывали такого отношения, и за этим просматривался, кроме всего прочего, не до конца изжитый расизм. Несколько лет работы в “Молодежном” очень много дали мне как музыканту, исполнителю, аранжировщику и лидеру-организатору. У нас была возможность постоянно играть свой репертуар, отрабатывая его, но главное - мы могли стабильно репетировать. Не помногу, в перерывах между дневным и вечерним временем работы кафе, но зато хоть каждый день. А наша “ритм-секция” - контрабасист Андрей Егоров и барабанщик Валерий Буланов довольно часто собирались еще и днем, и играли часами вдвоем в подвале, в подсобках кафе, добиваясь полнейшего ритмического взаимопонимания, дающего идеальное совпадение во времени всех извлекаемых звуков. В результате им удалось получить тот труднообъяснимый эффект, который называют словом “драйв”, и который встречается отнюдь не так часто, как хотелось бы. По отдельности басист и барабанщик могут иметь прекрасную технику и чувство ритма, но это не значит, что, сойдясь вместе, они заиграют с драйвом. Если это сложившиеся мастера со своим подходом к музыке, то, скорее всего, у них поначалу ничего не получится в смысле совместного ритма. Я думаю, что ритм-секция Егоров-Буланов была уникальной в отечественном джазе советских времен и достигла уже тогда европейского уровня. Играть с ними было чрезвычайно легко, как это и должно быть. Когда импровизируешь с плохой ритм-секцией, которая играет не вместе, да еще и неровно, то загоняя, то замедляя темп, то возникает ощущение, что тащишь их на себе. В такой ситуации ничего путного в голову не приходит и надо играть автоматически, используя проверенные, полу заученные ходы и пассажи, которые большого вдохновения не приносят. Но, играя с хорошей ритм-группой, ты как бы не чувствуешь собственного веса, словно тебя несут.
Все это я ощутил на практике именно в “Молодежном”, особенно во время многочисленных “джемов”. Когда кафе приобрело всесоюзную известность, то к нам стали заходить поиграть музыканты из разных городов и республик, оказавшиеся в Москве с каким-нибудь оркестром на гастролях, а иногда и приехавшие специально, чтобы пообщаться. Ну, а наши московские джазмены бывали чуть не каждый день. Особый праздник был для нас, когда приходили мастера - Леша Зубов, Жора Гаранян, Костя Бахолдин, Боря Рычков, Игорь Берукштис, Саша Гореткин. В то время это были люди, первыми освоившие “фирменную” игру в стиле “боп”, импровизировавшие как американцы, без “левых”, “самопальных” нот, являясь примером для многих и многих наших джазменов. Играть с ними “джем” было одно удовольствие. Они никогда не затягивали своих соло, прекрасно чувствуя форму, в отличие от новичков, играющих обычно долго и нудно, не зная где остановиться. С ними было очень просто сходу сочинить “рифф”, оркестровый, групповой подыгрыш солисту в виде унисонных фраз или аккордов. Обычно, во время очередного соло, все стоящие на сцене договаривались, рядом с какой ступенью тонической ноты кто будет играть “рифф”, кто-то первым задавал простой ритмический рисунок, и все повторяли его, каждый в своем диапазоне. Со стороны складывалось впечатление, что играются написанные партии, как в биг-бэнде. И вот в такой ситуации особенно ясно ощущалась разница между хорошо спаянной ритм-группой и случайным сочетанием пусть даже великолепных музыкантов - басиста и барабанщика. Это было время, когда и сформировалась московская “фирменная” джазовая традиция, московская школа игры.Кстати, с тех пор в русский язык прочно вошло понятие “session”, которое можно встретить в наши времена в виде слова “сейшн”, не только в разговорной речи а и в прессе, в расписании телепередач на неделю и т.п. Меня всегда поражала особая предрасположенность русских людей к искажению произношения и написания иностранных слов. Примеров множество. Полувер вместо пуловера, друшлак вместо дурхшлага, паникадило вместо поликандило, Генрих Гейне вместо Хайнриха Хайне, Фрейд вместо Фройда и так далее и тому подобное. Американское жаргонное джазовое слово “Jam session” читается по-русски как “джэм-сэшн”, и буквы “й” там нет и в помине. Тем не менее, даже наши уважаемые критики и музыковеды, блюдя русские традиции любви к самопалу, произносят это как “джэм сэйшн”. Между прочим, в хипповые 70-е годы, рок-музыканты до-макаревичевского периода, признававшие только англоязычный рок, произносили это слово правильно, когда собирались на подпольные “сэшена”. Трансформация в совковый “сэйшн” произошла уже позднее.